Доедать не обязательно - Ольга Юрьевна Овчинникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глаза покрываются сизой мутью, дёргаются в тике. Сознание, словно черта между жизнью и смертью, становится плёнкой мыльного пузыря, радужная стенка которого стремительно истончается, покрываясь чёрными, суетливыми точками. Мрак сгущается, водоворотом засасывая её сквозь разреженный космический вакуум в бездонную, пустую дыру. Ещё немного – и всё будет кончено.
Глубинная память перемещает её в комнату с белыми стенами, где на гинекологическом кресле, в разорванной до пупа и прилипшей к телу сорочке лежит измученная роженица, – сильные схватки скручивают живот, и она тараторит и голосит, то и дело выгибаясь в спине, в пояснице. У ног суетятся две акушерки.
– Не идёт… – сдавленно говорит одна, молодая, трогая застрявшего младенца за фиолетовую макушку, покрытую кучерявыми волосками. – Пуповиной обмотался похоже…
– Тужимся, дамочка, не спим! – командует вторая медсестра – опытная и пожилая.
– Я не могу-у-у! Не могу! – взвывает роженица и дёргает рукой так, что игла капельницы, приклеенная крест-накрест пластырями к запястью, вылетает из вены: жидкость струёй продолжает бежать уже на пол.
– Всё ты можешь! – кричит первая и озирается в поисках хирургических ножниц: – Надо рассечь36!
– Погоди, – отвечает вторая. Она хватает роженицу за руку и кладёт ей ладонью в промежность – туда, где насмерть застрял обладатель пушистой макушки.
– О-о-о… – нежно восклицает женщина, дотронувшись до округлой головки.
И через минуту в кабинете раздаётся сдавленный детский плач.
– Девочка!
Горячего младенца – сморщенного, живого – кладут ей на живот, накрывают пелёнкой.
– Девочка, – женщина смеётся, глотая слёзы. – Девочка.
Мужчина отпускает обмякшее, бездыханное тело, на шее которого, рядом с чокером краснеют вдавленные канавки – следы от пальцев. Соня дрожит. Закатившиеся глаза сверкают белкàми, ресницы хаотично трепещут. Секунды возвращения к жизни длятся целую вечность.
Наконец, она делает рефлекторный, дёрганный… вдо-о-ох… и хрипло закашливается. Воздух живым потоком устремляется в лёгкие, – жадно, захлёбываясь, она пьёт его, черпая глотками звонкое, прозрачное счастье.
«Сонь…» – думает кто-то вместо неё.
Сфокусировать взгляд удаётся не сразу. Мужчина… Вот, рядом.
«Он душил тебя! – проносится молнией в голове. И тут же, уверенное: – Собирайся».
На карачках, покачиваясь от пережитой асфиксии37, Соня перемещается в комнату, подтаскивает сумку и, комкая, пихает туда платья, стаскивая их со стула. Мужчина прислоняется к косяку. Волоча сумку по полу, она огибает его босые – и такие любимые – ноги; с трудом, по стене встаёт, добирается до ванной и онемевшими пальцами берёт зубную щётку. Стискивает её. Кладёт поверх вороха платьев.
– Что Вы делаете? – спрашивает мужчина, наблюдая за странным ритуалом со стороны.
– Ухожу, – глухо произносит она, грузно оседая на пол.
Молния сумки с хрустом зажёвывает одно из платьев, и приходится слегка отжать её обратно. На сердце наползает лёд, – живая плоть костенеет, становится твёрже камня.
– С меня хватит! Сыта по горло! – вполголоса плачет Соня.
Она оставляет сумку в прихожей и, пошатываясь, идёт на кухню, – мужчина следует за ней неотступно, словно тень, по пути подобрав и натянув наизнанку футболку.
Соня наливает себе воды и трясёт туда корвалол; залпом выпивает, держась за сердце – получается демонстративно. Тонкий край стакана стучит по зубам.
– Может, подумаете? – спрашивает мужчина глухо, заправляя футболку в штаны.
«Ты подумала».
– Я подумала, – говорит она глухо.
Его внешнее спокойствие оказывается обманчивым: как только Соня устремляется в прихожую, он перехватывает её, отбрасывает к двери туалета и свирепо кричит:
– Опять на трассу?
Кулак, окатив лицо ветром, приходится в стену. Удар! Между перекрытиями сыплются камешки, – в наступившей гробовой тишине это слышится особенно чётко. Соня налегает спиной на дверь, и та плавно поддаётся, лаконично щёлкает язычком замка. Его кулак преграждает ей путь, и совершенно отчётливо представляется, как с такой же силой он прилетает ещё раз, но на пять сантиметров правее, уже в лицо.
– Нет, я домой, – тихо произносит Соня. И слабым голосом добавляет: – Ты же меня душил…
– Мне пришлось, – металлическим голосом отвечает мужчина. – Иначе Вы бы опять тут всё разгромили.
– Ничего я не громила, – говорит она искренне, растерянно моргая: мокрые ресницы слипаются от набежавших слёз. Шевелиться откровенно страшно.
– Вот! Вы даже не помните ничего! – с усилием произносит он.
– Не помню – что? – она смотрит то на кулак, то на стеллаж, только недавно не без труда воскрешённый из груды щепок.
Проследив за её взглядом, он опускает руку. Устало говорит:
– Я бы хотел дать Вам денег.
По лицу Сони невольно расползается ухмылка, словно у победителя в соревновании по манипуляциям и управлению людьми, на которое она не подписывалась.
– Хорошо, – смиренно отвечает она.
– Я схожу, сниму деньги, – рассудительно говорит мужчина со странной хрипотцей в голосе. – Могу я быть уверен, что когда вернусь, Вы всё ещё будете здесь?
– Надеюсь, я не пожалею, что останусь?
– Что? – слово выпадает из его рта и грохается ровно между ними, точно булыжник.
– Господи… Надеюсь, мне не надо бояться Вас настолько, чтобы уезжать втихаря, – торопливо поясняет Соня, почему-то тоже перейдя на «Вы».
– А-а… Нет, не надо. Меня бояться. Настолько.
Он идёт в прихожую, обувается и исчезает за дверью.
– Ох-х-х… – Соня опускается на пол. Лицо искажает гримаса. – Что ж такое-то… Я же люблю тебя. И боюсь. Так же сильно. Одинаково сильно.
«Он сейчас придёт и убьёт тебя», – звучит в голове.
– Я обещала дождаться.
«Нет, конечно, потом он будет жалеть об этом, но убьёт-то сейчас!» – не унимается голос.
Соня ощупывает шею, морщится. Затем быстро обходит квартиру, убеждаясь, что забрала абсолютно всё, до мелочей, не увидев только две свои вещи – пеньюар de France, завалившийся между пакетами в комнате, и соломенную шляпу на вешалке.
Их-то она и забудет.
В ванной Соня принимается мыть руки – мылит их и смывает, снова мылит, смывает, – вот уже кипятком, но не чувствуя этого. И закрывает кран, только услышав грохот входной двери.
«Быстро сбегал, смотри-ка».
Она не встречает его, как это случалось всегда, и он стоит в прихожей, не шевелясь, – прислушивается к тишине.
Соня натужно вытирает полотенцем пальцы и между ними, – так, что почти сдирает поверхностный слой кожи, – и с усилием, будто насаживая на кол, вешает его на место. Распахивает дверь.
Мужчина стоит в коридоре, мусоля в руках деньги, свёрнутые рулончиком и стянутые резинкой. Он не разувается.
– Может… всё-таки… – слова, произносимые всё тем же чужим голосом, звучат глухо, болезненно, – останетесь?
– Нет, – отвечает Соня, просачиваясь боком в комнату.
Дёрганно, непослушными пальцами она натягивает чулок… Второй… Только бы не порвать.
Мужчина проходит следом и обречённо наблюдает за ней из проёма двери. Она старательно дышит – сосредоточиться удаётся только на этом. Воздух резкими глотками врывается в лёгкие, смешивается там с горечью и туго выплёскивается обратно, будто резиновый.
«Только не разрыдаться. Только не здесь и не это! Не сейчас! Нет! Ну, пожалуйста!»
Так в детстве уговариваешь себя не заплакать, а слёзы предательски набегают, щиплют нос, и приходится задрать голову, чтобы они утекли обратно, а не позорили перед всеми. Сейчас ей чудесным образом удаётся уболтать себя, – видимо, сильный шок и потрясение делают своё дело. И ещё корвалол, конечно. Вместо неё будто собирается кто-то другой, тот самый Некто, давно отстранённый от пульта управления и сегодня возвращённый обратно.
«Давай мы поплачем, но через полчасика, ладно? – мысленно уговаривает этот Некто. – Обещаю, мы даже поплачем вместе!»
Она проходит в прихожую – на этот раз беспрепятственно – и берёт свои драные тапочки.
– Заберите обувь, – говорит мужчина, подбирая с пола и протягивая ей кроссовки. – Пожалуйста.
…Как мило и бесконечно он цитировал её удивлённую фразу «Здесь что, вся обувь удобная?», по-доброму посмеиваясь, когда они вышли из магазина…
Резким движением, как афишу, Соня обрывает это воспоминание из-за риска всё-таки сорваться в истерику и затем просто обувается в кроссовки, сосредоточившись на шнурках и придавив тоскливое желание, разразившись слезами, обнять его, родного, за ноги, – вот он стоит, возвышается